Заозерная школа — независимое поэтическое направление, возникшее в начале 1980-х годов в Ростовена-Дону и раскрывшееся в полную силу в археологическом музее-заповеднике Танаис (мертвый скифский город в дельте Дона), одно из первых течений альтернативной поэзии в так называемой русской советской литературе. Заозерную школу составили неформальные, скандальные, "непечатные", борющиеся за свободу слова и мысли поэты: Геннадий Жуков, Виталий Калашников, Игорь Бондаревский, Владимир Ершов. Некоторые современники и земляки приписывают к оной школе также Александра Брунько и Любовь Захарченко, но тут возможны расхождения во мнениях. Название течения имело два первоисточника: знаменитую "Озерную школу" английских поэтов-романтиков XIX века и, по преданию, бранчливое высказывание ростовского идеолога от литературы, мол, какая-то "Заозерная школа"… Более серьезных теоретических обоснований названию, да и самому братству, не существует. Виталий Калашников в предисловии к одной из книг своих стихов оговаривается, что школы, как таковой, нет, есть содружество поэтов, объединенных единым мышлением.
"Название подарено на "разборке" слегка грамотными поэтами в законе, бройлерами духа, г. Ростова-на-Дону… Событование поэтов, эмигрировавших из Ростова в заповедник "Танаис". В заповеднике не отстреливают. Насыщенная, голодная, молодая жизнь, неоднократно описанная в стихах. Центр неусыпного внимания государственных правоохранительных органов… Идейный вдохновитель Леонид Григорьевич Григорян, единственный российский поэт в г. Ростове-на-Дону.
Организационные вдохновители: Чеснок Валерий Фёдорович, эсквайр, директор музея заповедника "Танаис", строитель Башни Поэтов… Фёдорова Ольга (в просторечии Фёдор), журналистка…
Отцы основатели Заозерной Поэтической школы:
(ОВИДИЙ) см. Овидий Публий Назон. Древнеримский поэт, автор "Метаморфоз", …сослан имп. Августом на берега Черного Моря.
(ГЕННАДИЙ) Жуков Геннадий Викторович, бард, поэт, из-за стихотворения "Иван Индульгеныч"… и ряд других проказ на этой почве бежал сам на берега Меотиды… Книги: "Колокольный конь", "Эпистолы", "Конус", двухтомник "Граждане ночи".
(ВИТАЛИЙ), Калашников Виталий Анатольевич, поэт, художник, книги: "Стихи", двухтомник "Граждане ночи", "Стихи, которые нравятся Бакшудову, Давыдову и Маше", "Примерно так".
(ИГОРЬ) Бондаревский Игорь (Борисович) поэт, редактор педагогического журнала собственной мамы. Книги: "Как непобежденные мельницы ветряные", сб. "Ростовское время", "Граждане ночи".
Почетный Алкогольный член, Великий Поэт Земли Русской — Александр Виленович Брунько. Книга стихов "Поседевшая любовь", скандальная поэма в "Гражданах ночи", 2-й том.
Усыновленный Дедушка Заозерной школы Владимир Данилович Ершов, сб. "Ростовское время", газеты…".
Так, с юмором и теплом, писал о своей талантливой компании Геннадий Жуков. "Ростовское время" — в 1990 г. в Ростиздате была выпущена одна из первых антологий поэзии андеграунда из почти сорока авторов, единственный на сегодняшний день сборник поэзии, где рядышком представлены все "заозерцы".
Заозерная школа (далее ЗШ — Е.С.) — интереснейшее явление отечественной поэзии времен позднего СССР. Она заслуживает самого пристального изучения в комплексе, в совокупности поэтических дарований как всех ее самобытных представителей, так и поименно. Очень надеюсь, что впоследствии феномен будет исследован литературоведами более подробно. Хотела бы помочь будущему глобальному свершению частными наблюдениями о поэзии "заозерщиков". "Материалом" для этой совокупной рецензии послужили книги Геннадия Жукова "Не ходи сюда, мальчик" (М., 2009; увы, посмертная, в нее вошло порядка трехсот стихотворений, украшенных офортами в античном стиле, в том числе — двумя факсимильными рисунками самого Жукова), Владимира Ершова "На долгий миг печали и свободы..." (Таганрог, 2010) и электронные архивы рукописей Виталия Калашникова, Игоря Бондаревского и Александра Брунько. К сожалению, книги трех последних авторов, изданные в пору расцвета ЗШ, стали к сему дню библиографической редкостью — но, к счастью, есть Интернет. И есть героическая инициатива культурной и научной общественности Ростова-на-Дону — создание Общественного архива неофициального искусства (1970-е годы — наши дни), который уже формируется и доступен в Сети по ссылке (
http://community.livejournal.com/rostov_80_90).
Но предназначение ЗШ было шире литературной ассоциации. "Заозерщики" совершали своего рода революцию в мыслях и образе жизни: их свободомыслие выражалось в тяге к непопулярной тогда античной эстетике, ремеслам, жизни на лоне природы. Особые черты в этой обстановке обретала дружба поэтов, более похожая на братство или даже некий "орден", где все посвященные настолько духовно связаны, что являются словно бы продолжением друг друга. В высокой степени взаимопонимания убеждают стихи, посвящаемые "заозерцами" друг другу. В книге Жукова множество посвящений Александру Брунько, Любови Захарченко, Игорю Бондаревскому, Юрию Лоресу, а также стихотворение "Фотография" — групповой "портрет" трио Игорь, Геннадий, Виталий, отражающий их ревнивую дружбу-состязание, свойственную людям искусства:
"А утром с гвоздя оборвался портрет — / три брата: поэт, поэт и поэт, / три друга глядели на белый свет, / три недруга, три врага".
В урбанистических условиях вряд ли сложился бы такой тесный комплот единомышленников. Характерный штрих: годами живя в заповеднике Танаис, поэты вели археологические раскопки, а на жизнь зарабатывали… древним рукоделием. Геннадий Жуков и Виталий Калашников изготавливали вещи из кожи, а Владимир Ершов и по сей день считается одним из лучших трубочников и художников-керамистов России. Бытование, имитирующее жизнь древних мастеров, один на один с природой, диктовало ярким представителям Заозерной школы и литературный стиль. Весь этот духовный комплекс они не без выспренности именовали "литературной эмиграцией поэтов с 1980 по 1986 год" или "южно-российским экологическим андеграундом". Ключевые понятия в определении — все три: "южно-российский" означает не только географическую, но и ментальную привязку; "экологический" свидетельствует о родстве, если не единстве с природой, "андеграунд" — то же, что всегда и везде.
В чем же состоял "андеграунд" ЗШ? В русскую литературу в 80-е годы проникали течения, казавшиеся, а зачастую и бывшие кардинально новыми: элементы рок-поэзии, подпитанной европейскими образцами, элементы голосовой поэзии, предтечи метаметафор, фрагменты абсурда, провозвестники "потока сознания", попытки расчленить бытие на мельчайшие составные частицы и вымывающего из него смысл и прелесть… Все эти эксперименты были оправданы прогрессом, и все они не признавались официальной поэзией, упорно цеплявшейся за принципы социалистического и "просто" реализма и концепцию "партийности" либо гражданственности в искусстве. Но ЗШ оказалась едва ли не более дерзка, чем новаторы иного плана: ее деятели обратили взоры в прошлое мировой литературы и выдали ретроспективу, восходящую — самое близкое — к Серебряному веку, самое дальнее — к античной поэзии. И такой подход оказался новизной. Это удивляло читателей, порой — не по-хорошему. Поэт и публицист Павел Бойчевский еще в 1989 году всерьез пенял "заозерщикам" за то, что они словно бы отвергли Исаковского, Твардовского, Жигулина, за то, что не обратили свои лиры на службу социальной лирике и оставили за пределами своего мировоззрения главную донскую трагедию ХХ века — расказачивание (
http://www.chitalnya.ru/work/141349/). И за то, что в их новизне много того, что "уже было". Бойчевский, вероятно, не уловил, что так и было задумано — недаром Почетными Действительными членами ЗШ состояли Овидий, Гомер, Гораций…
Основы художественной и философской концепции поэзии "заозерщиков" — время, вечность, Танаис и Северное Причерноморье, любовь и чувственность (последние — часто в преломлении истории). Время, вечность и Танаис бросаются в глаза в собраниях сочинений поэтов ЗШ. В их биографиях есть один общий момент: даже те поэты, что родились не на Дону, осознанно посвятили себя Северному Причерноморью, выбрали его своей духовной родиной, к которой не имеют отношения паспортные данные. Такой "выбор своего места" типичен для тонко чувствующих людей, воспринимающих земли и территории не как объекты для плоской и утилитарной географической карты, но как пространственно-временной континуум, обладающий собственным духом и характером. Поэзия ЗШ на первом уровне восприятия была — "самою жгучею, самою смертною связью" с отечеством духа. Этот выбор потянул за собой острое, мистическое ощущение истории не как абстракции, а как собственного "вчера", определившего "сегодня" и "завтра".
Геннадий Жуков (1955 — 2008) — специалист широкого профиля. Он в числе организаторов ЗШ, но, пожалуй, самый "универсальный" из них, ибо писал стихи почти во всех жанрах современной поэзии, а также очень поэтичные тексты песен, которые сам исполнял и стоял у истоков жанра "бард-рок". Помимо этого — автор стихов для либретто известной рок-оперы "Собаки", теоретик методологии, театральный деятель. Можно сказать, что бесконечное перерождение поэта было одним из лейтмотивов творчества Жукова: "Так, значит, снова я рождаюсь, тысячелетнее дитя, / И повторяю — повторяясь. И прихожу — не приходя. / Еще мгновение вглядеться в лицо уставшему врачу, / Еще услышать: сердце… сердце… Вдохнуть и крикнуть. / И кричу…".
Это стихотворение перекликается с другим, намеренно поставленным под завершение книги "Не ходи сюда, мальчик": "Любимая, по слухам, есть любовь", дышащим красотой библейского озарения:
"Налей стакан. И марку приготовь / На пару строк в изжеванном конверте: / "Светлее сна, бессмертней смерти, / Любимая, по слухам, есть любовь".
Поэзию Жукова можно примерять "гранями" к разным эпохам мировой литературы. Например: романтизм — "Я на взнузданной Буре катил по каленой земле…";
акмеизм — "Вначале яблоко… Здесь возникает плод / Из ничего, из света, из причины. / Она его торжественно берет / И проникает в плоть до сердцевины";
"Не ходи сюда, мальчик. / И девочке глупой скажи — / Мол, велел обождать./ Ну, не время еще. Не эпоха", — практически перифраз известнейшего "Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ…";
стилизация под античность, любимая забава пиитов Золотого века —
"Гончар.
Утром буханку ржаную и влажную глину несу, / Глину я буду вымешивать круто, / Вымучивать и выпекать… / Все потому, что гончар я. И глина — мой хлеб".
На "античном" творчестве Жукова стоит остановиться подробнее, такие стихи его часто не встречали понимания:
"Танаис.
Здесь взгляду живому откроется город у моря. / Сплетенье наречий, слиянье кровей и сердец. / А мертвому взгляду — лишь пепел да прошлое горе. / Лишь мертвые камни. / Лишь ветер. / Лишь Мертвый Донец.
/ …И след отпечатан в еще неостывшей золе / до боли знакомый — /так, словно однажды мы жили. /Так, словно прошли мы однажды /по этой земле".
"Танаис. Надпись на камне.
Войди в сей город, путник, безсомненья, / как в дом радушный друга своего. / Он не ушел. Он вышел на мгновенье — / на два тысячелетия всего…".
"К пифосу.
Здесь, в пифосе, как бог парнасский светел, / жил Диоген прекрасно и давно".
Среди этих перлов есть даже восходящее к античной комедии "игровое" стихотворение:
"Гермес. Диалог со статуей.
— Ты бог, Гермес, а вертишься у трона. / Что Зевс тебе? / — Мне кровь родная он… / — Зачем ты скот украл у Аполлона? / — Чтоб не заелся славный Аполлон".
Но полагать, что Геннадий Жуков бежал актуальности в поэзии, нет оснований. Животрепещущие, кровоточащие темы поднимаются в стихотворениях "Зга" (рассказ о жертве двух тоталитарных режимов, гитлеровского и сталинского), "Плато. Афганская молитва" (война в Афганистане, близ которой Жуков служил срочную в армии):
"Бог, — говорю, — не плачь. Это лежит басмач. / Бог, — говорю, — ты чей? И по кому ты плачешь?". Но! Такие стихи не умрут вместе с хронологической злободневностью.
А с каким энтузиазмом пускается он в эксперименты с формой стиха:
"Ах, быть поэтом ветрено и мило, / Пока еще не кончились чернила, / И авторучка ходит на пуантах / Вслед музыке печали и любви, / И образа талантов в аксельбантах / Преследуют с осьмнадцати годов / Всех девочек…" — не правда ли, самый настоящий куртуазный маньеризм, тоже "старо-новое" направление в современной поэзии? А это:
"Мне досталось сказать о тебе в Новый год, в три часа, во хмелю, после пары граненых стаканов тяжелого зелья, может быть, оттого, что не дымное вышло веселье — по полбанки на брата, — в стране, где худому рублю не набраться ума до тебя дотянуть воз — утомленное тело борца за поэзью народа…" — "поэзья народа" сегодня так часто выражается тяжеловесным рифмованным фразовиком…
И все-таки "визитной карточкой" Геннадия Жукова, мне кажется, остаются стихи "из вечности".
Поэт, критик, исследователь бардовского творчества Андрей Анпилов написал к книге "Не ходи сюда, мальчик" послесловие под названием "Геннадий", задавшись целью проанализировать феномен Геннадия Жукова — и нашел в нем продолжение линии "богоборческой поэзии Лермонтова и Маяковского", противопоставление "зрячей дерзости" "слепой вере" и горделивую "ревность к Творцу". Возможно, и так — ведь в античной парадигме творящих богов было много, каждый отвечал за какую-то свою "отрасль деятельности", а жертвой этим богам служили ритуальные песнопения. Очень похожие на те, которые слагал Геннадий, заклинания солнца, неба, ветра, земли, времени и чувства, — на те, которые слагали и его друзья.
Одним из первых со временем и с Великой Степью "по-свойски" заговорил высоким слогом стиха Александр Брунько (1947 — 200?):
"Зачем я вернулся сюда, в этот вымерший город? / Зачем я вернулся сюда?
…Зачем эта жизнь — этот ветер с
обрывком на вые — / С обрывком
гремучей цепи — / Все гонит меня,
все заносит в пределы немые /
Дремучей степи?"
"Над Танаисом — таинственный
ветер — Танатос... / Боже, как тяжко
молчит колокольня у храма
Успенья!".
Ростовские друзья Александра
Брунько утверждают, что он не входил в группу "заозерщиков", что
был для них своего рода учителем и
ориентиром. С земляками не поспоришь, событийный ряд они знают
лучше. На взгляд же читателя и критика, Александр Брунько по сути и
смыслу своего творчества к ЗШ
очень близок — но и слегка дистанцирован от нее. Пожалуй, его можно
назвать предтечей "заозерщиков".
Он стоит на особицу меж ними и
творцами Серебряного века, которым явственно поклоняется:
"…О вдохновенье — о Возмездии!
— / о том, как / Бьется рассвет в
твоей ночной тетради, / Как — вопреки всему — светло и страстно — /
Зреет подснежник, не страшась
угрозы, / И длится жизнь, трагическая сказка, — / Что поцелуй морозный…"
Блоком "повевает" в стихах
Брунько отчетливо, не только на
уровне аллюзий — шаги Командора,
песни разбитных цыган, "как жаль,
что раньше — в те года — Ты мне не
снилась!". Он делает прямую отсылку к своему вдохновителю:
"К тому же милосердная эпоха /
Не отняла надежду — строчку Блока
/ О том, что "мир прекрасен, как
всегда…". И, надо признать, в прекрасном новом мире Блок и иже с
ним не были в большом фаворе у
поэтов — поэтому обращение
Брунько к нему так интересно. Но
сводить все творчество Брунько к
перепевам Блока — плоско.
Творчество этого автора проникнуто
пафосом воспевания всего, на что
падает восхищенный взгляд поэта.
"А церковь — седую башку вознесла — / Бесстрашно — / Доверчиво
так и нелепо, / И тянет к ней руки
страстная весна…". Даже если речь
идет о вещах страшных, грубых либо
трагических, Брунько все равно ими
восхищается:
"Это — Фата-Моргана, мираж,
огоньки на болоте... / И высокий
полет! Упоение плоти! Святая токката органа!".
"Похоронный, презренный, пропившийся лабух — / Весь свой выдох
вдохнувший в надтреснутый плач —
/ (Страстный возглас Роланда, несущийся вскачь!) — / Долгой всей
Колымы, всех мгновенных Елабуг...".
Отличительные черты стилистики Брунько — некоторая красивость,
возвышенный слог и тяга к центонам, у других "заозерщиков" более
скрытая. Золотому веку тоже по
заслугам воздано, вообще приемы
его стихосложения архаичны, скорее всего, нарочито:
"… роняет жизнь багряный свой убор...
…Все те же мы, / Нам целый мир — чужбина!"
"Смотри и виждь…" (курсив мой. — Е.С.).
Ровняя Танаис с Царским селом,
Александр Брунько — в своей парадигме — был прав и очень убедителен: точно, как у талантливых царскосельских шалопаев, у танаисских
"альтернативщиков" сложилось
собственное культурное пространство — и питало их стихи, диктовало
образ мыслей. Но рядом с пушкинскими, блоковскими, гоголевскими
реминисценциями красуются собственные находки Брунько, и они
излучают собственный свет.
"Электричка! / Ты свирель степей кромешных..."
"В ряду времен, буранов и дождей / Что наше слово, повесть? /
Нет! Повестка!".
Стихи Игоря Бондаревского внешне больше принадлежат сегодняшнему миру, причем мир этот в
его исполнении выглядит неуютным, чтобы не сказать резче. Как
будто в противовес Брунько с его
упорным и ярким ликованием,
Бондаревский видит окружающее в
красках стушеванных, мрачных, в
силуэтах расплывчатых, в образах
трагических:
"И всю зиму у вас за оконною
рамой / полыхает кладбищенским
мрамором снег".
"Взрослость — возраст такой,
когда умирают старухи. / Это морозный возраст злых, неизбежных
потерь".
"Может быть, слишком много /
вечности по ночам / слышится в
шуме прибоя железнодорожного. /
И вокзалов ночных робинзоны / про
свои города забывают / и в беспамятстве отрекаются друг от друга".
На первый взгляд, очень далеко
от "сумеречной" лирики Игоря
Бондаревского отстоит живая,
искрометная до радужности поэзия
Виталия Калашникова, перенасыщенная каламбурами:
"Я хожу себе босой, /
Восхищаюсь птичками, / Смерть
придет к тебе с косой, / А ко мне с
косичками".
"Ведь в итоге все мне изменили,
/ Если мне не изменяет память".
Легкость в жонглировании словами или легкость духа помогает
Виталию Калашникову писать
смешные лаконичные четверостишия для детей и взрослых одновременно?
"Тихо-тихо, как улитка, / По
лицу ползет улыбка. / Чувствую:
вот-вот дойдет / До братишки анекдот".
Да и взгляд назад у него иронический, он шутит даже над тем, что
на деле вовсе не смешно: например,
в стихотворении "Невольная тоска о
старых русских бандитах" содержится изрядная доля черного
юмора:
"Грущу я о времени том, / Где
нас согревали бандиты /
Паяльником и утюгом. / Насколько
же был деликатным / Удар кирпичом силикатным… / А был и закон и
святыни. / А ныне, а ныне, а ныне".
Даже "сквозная" для всех
"заозерщиков" тема вечности у
Калашникова раскрывается с ноткой ерничества:
"Вот я собираюсь жить вечно, /
И пока у меня получается".
Что уж говорить о любовной
лирике — она у Калашникова порой
исполнена бурлеска!
"Следы.
…И шел домой, на громкий свет,
/ Кутить, напиться, / Старинный
позабыв запрет — / Пить из копытца. / Твои следы в моем саду, / На
той дорожке, / Где я один иду,
бреду, / Потупив рожки".
Насмешливые интонации всегда
были присущи Виталию
Калашникову, им написаны тексты
многих юмористических песен,
которые исполнял Геннадий Жуков.
Творчество Калашникова в ряду творений других "заозерщиков" выделяется, возможно, тем, что уходит в
острословии дальше всех, оставляя
позади даже богоборческое "юродство" Геннадия Жукова, так как
юродство Жукова не смешит, — а
прибаутки Калашникова веселят.
Хоть порой сквозь слезы. Но "изъять" Виталия Калашникова из культурного контекста ЗШ не получится
— прежде всего, потому, что сам
автор этого не позволит. Во-вторых,
потому, что он своими поэтическими
средствами добивается того же
эффекта, что и его более "романтичные" друзья — противостоит сиюминутности и обыденности.
"Танаисская" поэзия Владимира
Ершова, как и поэзия Геннадия
Жукова, воспринимается на двух
уровнях рецепции: при первичном,
ознакомительном или равнодушном прочтении, как набор романтических высказываний, на более глубоком — как поэзия, порожденная…
самой землею. И временем, с которым у Великой Степи загадочные
отношения. Сколько бы веков ни
проходило над нею, какие бы внешние изменения ни затрагивали ее
очертаний, ее жителей, — но она
всегда одна и та же. Ершов как будто
отрицает саму возможность антропософии, уверяя поэтическим слогом, что психология сегодняшнего
обитателя Танаиса во многом тождественна психологии скифов, сарматов и греков, населявших этот
город в пору его жизни и славы, что
отдаленные предки проглядывают в
чертах каждого: "Кого там дразнит
шут своей сарматской рожей?".
Время здесь течет в воронку
вечности. Этот круговорот Владимир
Ершов ощущает всем существом, и
находит слова, дабы его передать
читателям. То у него получается жуткая исповедь заблудившегося:
"Ночевала в степи электричка /
На каком-то разъезде пустом… /
Спят мои по несчастью соседи, / И
далекие спят города,/ Мы забыли,
откуда мы едем, / И уже не припомним, куда. / Но пока тишину потрясали / Дробным стуком, обрывками
фраз, / Кто-то переменил расписанье, / Из которого вычеркнул нас".
"…Что я всегда в своем краю — /
В какую б сторону ни ехал".
То — спокойная мудрость путника, привыкшего скитаться из эпохи в
эпоху по степи, где постоянно
"Темнеет восток. Догорает полоска
заката":
"…Все дальше уходит моя кочевая отчизна, / Куда б ни стрелял я
— истлеет в полете стрела. / …Эй,
племя мое! Каким кочуешь шляхами? / Я свой! я оттуда! — Откуда? —
ты спросишь меня… / Мне греет
ладони могильный обветренный
камень, / Да цербер приблудный
ворчит в темноту от огня".
Но все ротации времени ограничены жесткой топонимикой
Танаиса и окрестностей:
"А души рвались и летели в
ненастные дали / Туда, где над
Дельтой сгорает закат на ветру. / И
все повторялось: полынь и седая
стерня, / И пенье уключин, и долгая
пыль за стадами…".
"Где танаисская твердыня / Пыл
остужала кочевой / На солнце дозревают дыни, / Чебак играет бечевой. / И волны пенит на свободе /
Рыбачье легкое весло… / Здесь
ничего не происходит. / Здесь все
давно произошло".
И поэта обжигает надэкзистенциальное чувство вековечности
происходящего:
"Под ветрами степного настоя, /
В ожерелье садов и станиц / Чутко
дремлет районная троя. / Под
названием Танаис".
И даже взгляд шутливый у
Ершова серьезен: "Мирно дремлет
несознательная лошадь / Мордой в
прошлое, а в нынешнее — задом".
Картинка с натуры: в городке, где
снимали исторический фильм, на
меже, разделяющей былое и современность, застыла сонная лошадь.
От размаха этого на первый взгляд
иронического образа мурашки бегут
по спине. В какой-то мере Владимир
Ершов сам, подобно той лошади,
стоит лицом в прошлое: читает
Геродота, как своего современника,
переживает болдинское безделье,
слышит колокола поверженного
Херсонеса… Да и любовь к женщине
красной нитью проходит через всю
"сансару" лирического героя
Ершова:
"Мы возлегли под звездным
небом / У кромки вечного прибоя. /
…И вечность на меня глядела /
Твоими синими глазами".
"Полно! Слез твоих лето не
стоит — / Далеко до зимы, до сумы.
/ В колокольной тягучей истоме /
Вновь друг к другу потянемся мы".
Но что же роднит между собой
таких непохожих участников ЗШ?
Как отмечал Владимир Аристов,
говоря о школе метаметафоры
("Заметки о мета", "Арион", № 4,
1997): "Поэтическая школа"… — предельно широкое понятие, характеризующее некоторое (скорей неявное) объединение поэтов, которое
формируется не столько рядом
людей, сколько рядом идей… Школа
— это… осознание и создание некоторого пространства, помещения,
определенного идеями. Где есть
особые отношения к миру и взаимодействия между участниками, где
общность задается не догматически.
В таком широком понимании нет
деления на "учителей" или "учеников", есть просто те, кто раньше
начал учиться в таком пространстве
и, может быть, "учить само пространство"… Ангажированность,
захваченность поэтической идеей,
хотя может быть и неосознаваемая,
— признак принадлежности к поэтической школе". Очень точное замечание относительно "учить само
пространство" — оно, вероятно,
объясняет ход становления творческой общности в коалициях, подобных ЗШ.
Поэтическая идея ЗШ — романтическая, бунтарская. Ее техническое воплощение — расположение
творчества по оси времени не
"горизонтально", как большинство
стихов, а "вертикально", с ориентиром на вечность, с заведомым и
упорным противостоянием злободневности, с залихватским расчетом
на бессмертие. Этой идее служит у
"заозерщиков" их стилистика —
классическая, то есть вневременная; красивый поэтический язык,
"старомодно" исполненный смысла
в комплексе формы и содержания, а
не отделяющий их друг от друга;
"опорные" размеры русского стихосложения — анапест, ямб, амфибрахий. По мнению Владимира
Ершова, в таком ритме говорит с
поэтом вся Вселенная: "И слышу… /
…в сон степей российских /
Врывается издалека / То легкий
дактиль пассажирских, / то тяжкий
ямб товарняка!".
И, конечно же, весь массив
наследия ЗШ стоит полного литературоведческого исследования, как
Париж стоит мессы.