Литературные известия
ПодписатьсяПодписаться 

Издатель

Редакционный совет

Общественный совет

Редакция

О газете

О нас пишут

Свежий номер

Гвозди номера

Архив номеров

Новости

Реклама

Авторы

Лауреаты

Книжная серия

Обсуждаем книгу

Распространение

Подписка

Реклама в газете «Литературные известия»

Магазин


     

Недвижимость в Берлине
Яндекс.Метрика
Контактная информация:
Тел. 8 (495) 978 62 75
Сайт: www.litiz.ru
Главный редактор:
Е. В. Степанов




Гвозди номера № 02 (154), 2018 г.



Екатерина БЛЫНСКАЯ



ШИПОВНИКИ

…Вечерами над Пселом стоял гиблый дух. На Манькин остров, по броду, тащились подводы со стреляными. Это красный командир Женя Сопливенко приехал в Гошино и в балке, где шиповники каждую осень лихорадочно вспыхивают красными репицами, устроил расстрельный полигон.
А то зайдет в дом, к кому-нибудь в хату, скинет с чугуна покрышку и заглядывает:
— Мясо есть? Враг ты, коли в голод мясо жрешь, — и тут же свезут несчастного мясоеда в балку, в шиповниковую заросль.
В народе и пошло это название о смерти:
— Ты, что ли, в своем уме или в Шиповники собрался?
Вокомиссарившись в Гошино, Женя Сопливенко первым делом убил лопатой помещицу Свинятину. У них были еще старые, дореволюционные счеты, в которых сильно пахло бабьим делом. Старуха Свинятина была разбита параличом и жила по милости своих бывших наймитов-работников в дровяном сарае, во дворе перед поссоветом: ее некогда богатый дом забрали под поссовет.
Тут, на самой границе с Малороссией, врагов новой революционной власти еще очень много засиживалось. Прятались, обряжаясь простыми людьми, но нет, Женя их нюхом чуял!
— Знаю я ихнюю сволочь! Все мне кажут новые паспорты, а в них одни муркины боты! Все ложь! — бесился Женя, и его курносый нос задирался еще выше, а след на щеке от белогвардейской шашки, между прочим, от своих же, за предательство полученный, становился толстым, багровым.
Врагов нужно было уничтожать, уничтожать нещадно, безжалостно, бессердечно, чтоб даже духу не осталось. Чтобы красный пахарь и красный жнец на благо коммунистической родины взрывали и обихаживали черные, жирные поля.
И как только прогнали отсюда махновцев, установили Советскую власть, началось воздаяние. Потянулись таратайки, груженные мертвяками, на Манькин остров, который река Псел охватывала крепкой, гладкой, смертельной петлей.

Мадам Дакина уютно устроилась в изящном лозяном креслице, накинув ножку на ножку. Мысок ее голубой парусиновой туфельки смотрел на площадь, где сытые женевские голуби, обходя стайками лошадиный навоз и кучки соломы, оброненные с проезжающих телег, урча и покидывая головками, лениво кормились.
Мадам читала свежую, еще пахнущую типографией "ежедневку" и одним глазом посматривала на красивого официанта с длинной, неподвижной, словно бы слитой с плечами, шеей, балансирующего подносом, на котором, как приклеенные, возвышались высокие бокалы с оранжадом.
Белый вуаль, потеряв зацепку в донце соломенной шляпки, постоянно накидывался мадам на лицо, и она, не спеша убирать его, любовалась на официанта и гораздо реже бросала взгляд на сидящего рядом мужа, также читающего местные эмигрантские "Ведомости".
— Дай-ка, милая, я закурю по стародавнему, — неожиданно сказал муж и, потянувшись, оторвал кусок газеты прямо поперек колонки "говорят дети".
— Милый! Я еще не прочитала… там же самое интересное! Нет бы… отрывал у себя.
— Тут, в моей газете, очень важно. И по-русски. А ты все равно не понимаешь, что пишут. Так что не прикрывайся. Я прекрасно знаю…
— Что? — покраснела мадам, и ветер снова раздул вуаль, как облачко, вокруг ее головы.
— Что ты прячешься от солнца. А ты его лови… оно же последнее…
— Да уж, последнее… В России сейчас бабье лето. А это разве тепло, разве солнце? Как сейчас пахнет над Пселом осенним палом… Дымки, глины, сухостой, жухлая листва в перелесках.
На самом деле мадам очень не любила солнца. И загорать не любила, потому что как только попадала под солнечный свет, сразу же покрывалась веснушками. С головы до кистей рук. И не то, чтобы они смотрелись очаровательно. Они были мелкими, коричневыми, словно капли шелковичного сока.
До семи лет мадам Дакина была белобрысой, а потом волосы ее почернели, как вороново крыло, брови стали густыми и прутоватыми, а черты лица набухли, растеклись и покрупнели. И нос, и губы, и выдающийся подбородок: все покрупнело. А вот глазам это не помешало, и только они украшали лицо мадам Дакиной.
— О, о… смотри! Вот же он, грехоносец мой! — не успев скрутить кусок газеты, сказал Дакин, пробегая текст колонки.
— Кто он?
— Этот…
— Лёва… не понимаю.
— Да вот этот же, которого я в Цюрихе чуть не прибил тогда…
Мадам перегнулась через подлокотник, откинув вуаль:
— Да это не он. Это Ленин, Лёва.
— Да вот это же и он! И бороденка щипаная, и лысая башка — дай пирожка… Как же! Он!
— Ах… да?
Мадам Дакина вернулась в кресло и достала из складок летнего гипюрового платья серебряный портсигар:
— Может… папироску?
— Тьфуй, как ты это куришь? — скривился Дакин. — Да и что ты! Я тебе про этого Ленина… да что он вообще такое?.. Почему его до сих пор никто не попер?
— Лёва, надо было тебе его убить.
Дакин полез в вышитый кисет за табаком.
— Нет… Богу, видно, было виднее… Это же душегубство. Как это так… убить? И я тогда не на войне был. Я был комиссован, душенька.
Подошел официант со вспотевшим кувшином богемского стекла и оранжадом:
— Лёва, тут не Богу, видно, было угодно. Бог, наверное, в то время был чем-то занят и упустил момент.



*  *  *

— Лёва! Брест! — сказала мадам Дакина, засуетившись возле окошка.
Полосатые льняные занавески она раскинула в разные стороны, словно они мешали ей видеть что-то жизненно необходимое.
— Поди, милуша, купи мне угорька. И матушке купи. Она любит. Смотри, чтобы жирненькие были.
— Выкопченного? — важно спросил Дакин, глянув с улыбкой на круглый живот жены, возвышенно торчащий из-под атласного пояса платья.
— Непременно, чтоб выкопченные.
Дакин хмыкнул, сжав кошелек, и вышел боком из купе.
— В Россию едете? — спросил сосед, вальяжно развалившийся на противоположном сидении. Он сел станцию назад и еще не успел хорошенько познакомиться с Дакиными.
— Да! Возвращаемся!
— Не советовал бы вам…
Мадам надула губки:
— Почему вы все опять? Ну почему вы опять?
— Нет уже России…
— Тьфуй! Что вы говорите! Что-то все равно осталось. Лёвушке обещали работу в каком-то комитете… Он будет служить…
— Как все у вас просто… Прямо, думаете, там все будто, как раньше было… А?
— А чего мне волноваться? Я ведь еду домой. А как бы вы повели себя, если бы не получали от матери вестей, если бы читали весь тот бред, что пишут газеты, что там говорят у нас. Да я после книжки господина Мельгунова вообще не могу спать. Я просто не могу спать!!! И это я только первую четверть прочитала, что мне давали в рукописях. А вы…
— Я бы застрелился, если бы ее всю прочитал. Уж больно страшно, и я думаю, приврано изрядно.
— Так зачем же выедете в Россию? Работать? К детям?
Сосед, сидевший на обитом бархатом диване, держался локтями за стену. Он, казалось, приклеился. Усы его, чистого серебра, подрагивали. Лицо покраснело.
— Я еду умирать… Видите ли… все хорошо, но я готов собакой стать, лишь бы умереть на родине. И стану ведь… Диагноз у меня самый жестокий, дома моего уже нет. Из письма сестры, которая уехала в Китай год назад, еле вырвавшись, следует, что дом наш родительский на Маросейке отдан под народные квартиры. А я ничего так не презираю, как этот скот, плюющий у меня в парадной, с шапок которого сыпятся блохи. И теперь они все там живут, разгородив мою детскую, где я вырос, на четыре комнаты, теперь они в моем камине хранят свои примусы, которые негде ставить в моей столовой, перегороженной на три части. Ныне там завелась эта странная семья из чужих, ненавидящих друг друга существ… А я… Я мечтаю только посмотреть на горельефы мезонина и все. Потом могу сесть под любой куст, что там… лечь и отдать Богу душу… А вы говорите мне… работать…
Мадам Дакина, недоверчиво глянув на соседа, глубоко вздохнула и полезла за клубочком ровницы и спицами. Она связала только один башмачок для малыша, и надо было приниматься за второй.
— Жить везде можно…
— Но не всем.
— Но как-то жить можно…
— Думаю, лучше достойно умереть, чем жить скотом.
Мадам Дакина подернула плечиком:
— Некоторые ко всему привыкают. А вы лучше бы сходили в кубовую, набрали в чайник кипятку, а то мне трудно спускаться. Глядите, очередь уже разошлась… И стоять еще прилично долго…

Нонна Егоровна Свинятина была веселой вдовушкой и после смерти мужа, губернского прокурора, родила еще троих детей.
Ни один родственник слова ей на это не сказал, потому что все они кормились с ее щедрой руки.
Да, незвучная фамилия была, но дети сущие красавцы. Огромное состояние, нажитое на торговле лесом, помещица вложила в приданое шести своих дочерей, и все вышли замуж удачно. Осталась одна Марфинька. Самая младшая. Трое сыновей, служащие в Севском казачьем полку, постоянно находили ей новых и новых женихов, привозили в имение, но Марфинька перебирала, пока ей не стукнуло двадцать пять лет.
Главный дом возвышался над пологим холмом, прямо над Пселом. Как раз в этом месте Псел поворачивал и делал петлю, отрывая кусок суши от берега и образуя остров, именуемый Манькин.
В летние дни перешеек высыхал, и остров превращался в полуостров, а лататья и очерет, густо растущие в воде, затаптывались нещадно коровами, ищущими пастбища. Там часто пасли коров. В честь какой-такой Маньки назвали остров — неизвестно, но старики говорили, что когда-то там жила черничка, девка Манька, сведомая в ворожейных делах.
Те старики уже вымерли. Поменялось все в Гошино. Даже кладбище старое разрыли под Свинятинский сад, в котором насадили выводные сорта груш, яблок и абрикос.
 Не сказать, что ту Свинятину любили ее наймиты. Да что они наговорят: все одно по одному, мол, хвост у нее под юбкой и все, а островная Манька — ее прабабка.
Наймитам всегда все плохо, хоть им рыла медом мажь и плати в день по полтине.
Однажды привез Алексашка, младший сын, поручика Женю Сопливенко, познакомить с сестрицей. Но помещица вынесла гарбуза несдалому жениху.
— Моей дочке хвамилию надобно лучшую! — сказала Свинятина, топнув толстой ногой. — А не шильце на мыльце сменять.
Да что такое там было! Стыдно сказать. Только Сопливенко лыснул плеткой по бокам своего каракового коня и уехал с пылью да с отказом прочь.
От всех скрывала Свинятина, что для Марфиньки не осталось ничего, самого последнего приданого, кроме сундуков с платьем, носимых украшений и бельеца.
Но вот как-то уехала в столицу Свинятина с дочкой, продав лесу и заодно хорошо выгадав на конопле. На все эти конопляные деньги купили Марфиньке нарядов и разной обутки. Вернувшись же, сделали несколько приемов с цыганами, по старой моде, и с кушаньями.
И новый помещик Дакин, сосед, недавно приехавший из Европы вступать в отцовское наследство, запал на Марфиньку.
Срочно понадобилось Свинятиной сбыть Марфиньку:
— Не Шелуханов, не Молеваров, не Лузгинчик! Не Путасевич, а Дакин! — любовно выговаривая фамилию соседа, нашептывала Свинятина дочке, убирая ей волосы под валик.
— Выйдешь замуж!
— Да он косой! И рыжий!
— С лица воду не пьют! А в темноте — все одно, хоть какой, а мущина.
В то утро накрыли стол напротив балки, где красный берег весь пылал шиповниковым цветом. Издаля посверкивала рябь тихого Псела, а небо словно переливалось через край вместе с мелкими льдистыми комочками облаков.
Приехал Дакин с товарищем, стряпчим Слугинским.
Чтобы не заподозрили, что Свинятина с Марфинькой давно уже едят гулевую скотинку с собственного двора и щи с редькой, помещица старательно приготовилась. Поехала в город и продала рубиновые серьги за полтораста рублей, а на эти вырученные средства накрыла стол еще разнообразнее, заставив кухарку выудить из книжки Молоховец самые затейливые рецепты.
Вопрос стоял о том, что имение Свинятиной и ее дело, которому она так много лет не могла дать ладу и которое из хорошо налаженного превратилось в убыточное, перейдет по залогу к Дакину.
Лёва Дакин скупал такие имения и распахивал земли под турнепс и брюкву. Строил сахарный завод.
Видом он был большой тридцатилетний детина, краснолицый, с круглым животом, с мясистыми ушами и бледным цветом кудрявых, вечно влажных потливых волос. Лёва носил усы "в шпильку", закрученные на кончиках, и любил светлые полосатые костюмы, обтягивающие его слишком крепкое тело до того, что оно становилось похоже на набор белых венских колбасок для жарки на углях.
Перед сделкой они вчетвером сидели на воздухе и обедали. Свинятина толкала под столом Марфу, чтобы она не зарилась на рябчиков в белом вине и на фаршированные шампиньонами томаты, которые видела в последний раз еще в далекой юности.
— А чего это Марфинька не ест? — спрашивал, жуя, Дакин.
— Блюдет себя как настоящая девушка,— отвечала за нее Свинятина и подливала дочери капорского чаю, от которого в животе у Марфиньки все гудело.
— Бараночками заешь… — велела Свинятина и сама отламывала кусочки от безе и отправляла в рот, подцепив их на серебряную вилку.
Перед ними выступал деревенский кузнец Фома, который необыкновенно крутил из кочерги узлы, гнул подковы, поднимал кобылку-двулетку и сидящую на кобылке пятилетнюю чумазую дочку, ради такого случая одетую в красный сарафан.
— Цельный персонаж, — указывал Дакин на кузнеца и ел дальше.
После кузнеца выступал коновал Федя Тряпичников. Он проглатывал спицу и вынал ее обратно невредимой, и сам оставался невредим. Дакин хмыкал, качал головой и крутил распушивающийся от горячего питания ус.
— Занятно, занятно!
Слугинский, худощавый, похожий на чернявого цыгана, парень, также не мог наесться. Он сидел, скрючившись над тарелками, и ноги его сомкнулись в стопах то ли от напряжения, то ли от удовольствия.
Худенькая Марфинька смотрела на пиршество друзей, как на вражескую атаку, широко раскрыв серые глаза и сжав толстые губы в маленькую багряную розочку.
— Так что… — неожиданно, вдруг, спросила Свинятина, — Можть, вместе с усадьбой и Марфу возьмешь?
И ударила концом палки в прибитую вчерашним дождем землю.
Дакин раскраснелся пуще Марфиньки, которая сама стала пунцовей богородицына плата на иконе "Семистрельная".
— Да так… да я… я вот… — замялся Дакин.
Слугинский улыбнулся и перестал хлебать солянку.
— Я не могу… я старый для нее, для красавицы.
Свинятина рассыпчато захохотала:
— Нет, и она не первой свежести!
— Мама! — почти вскрикнула Марфинька, и слезы блеснули в ее глазах, сделав их прозрачно-зелеными.
— Ладно, ладно вам ваньку валять, — ответила Свинятина распаленно.
Дакин утомленно улыбнулся, взопрел и расслабленно откинулся на стул:
— Я бы взял… Да вот она…
— Она согласная, — сказала Свинятина и широко улыбнулась, — Марфа, а?
— Вы согласные? — спросил Дакин, будто развлекаясь.
— Согласные, — обреченно подхватила Марфинька.
Дакин ударил себя ладонями по животу:
— А вот это не будет вас смущать?
— Не будет, — обреченно прошептала Марфинька.
— Подумать надобно, сударыня. Я подумаю. В том мне порука вот этот господин, Слугинский!
— Да, я все запомнил. Барышне краснеть не придется! — подал голос Слугинский.
— Ничего. Имение я ваше в оборот возьму и позволю вам долг заплатить.
— Премного были бы обязаны, — сказала Свинятина, улыбаясь улыбкой много повидавшей озорницы.
— С вашей будущей конопли и выкупитесь.
— К тому же, говорят, в восемнадцатом году и война должна кончиться, — вставил Слугинский.
— Это как пить дать. Еще года полтора-два и все, — подтвердил Дакин.
— Да я бы, если бы Феоктист мой, сынок, не служил бы там, я бы не знала про ту войну, — сказала Свинятина, — А ведь что говорит… Травят газом, идут в атаку, а вперед засылают такие газовые снаряды. И идут уже по мертвым. Как фотокарточку мне пришлет, что живой, я сразу обмираю.
— А я вот полгода назад как с фронта. Ранен был сильно. Правда, вы бы меня еще не узнали полгода как… худой был. Это я тут отъелся. А там мы все, и офицеры, и солдаты наголодались. Я вот вам сейчас расскажу случай про то, как я возвращался.
Служил я в штабе, занимался картографической работой, но когда шел прорыв, в Галиции, и нас теснили немцы, побежали в атаку все, там и штабные, и пехота, свалка натуральная началась! И меня серьезно ранило картечью в ногу. Едва спасли от потери крови, чуть не скончался. Был так слаб, что отправили к сестре в Цюрих умирать. Зато наградили солингеновской шашкою. За подписью "За Галицию".
Пока я ехал с фронта, я приходил в себя и, даже не добравшись до пункта назначения, решил вернуться назад, на позиции.
Все было при мне. Цюрих, скажу я вам, городишко затрапезный, ни одной водочной. По размеру навроде нашего Торжка или Твери, а только что курильни… Я решил, что навещу сестру, и сразу назад. Так и вышло. Я уже подъезжал. Пути осталось на час. И вот вошел ко мне в купе человек.
И вот он сел насупротив меня, открыл фляжку и стал пить. "Как есть русский!" — подумалось мне.
— Не русский ли вы?
Он побледнел, портфельцем прикрылся и говорит:
— С чего вы взяли?
— А водками запахло. Тут в Европе этого запаху нет.
— Ну, русский.
И мы так начали говорить. Он сначала все за здравие, а потом как пошел тянуть своим картавым голосишкой, что правительство-де худое, царь — дурак, дума вообще — собрание германских прихвостней. Все меня как начал в свою веру перекрещивать, да вел какие-то умные речи. Я сперва слушал, слушал, а после так очертенел, что он меня учит! А он говорит, говорит, а сам бороденкой-то дрожит, лицом потеет, и я вижу, не человек вовсе, а сатана… Ей-Богу, сатана самая обыкновенная! Только хвоста не хватает. Я так думаю: еще цопнет он меня хвостом-то под столом, обовьет и в адище утянет! Ох, намаялся я, а сам про водку решил, что это, ну, с опоя происходит!
— Вы в России, — говорю, — кем пробавляетесь?
— Нечего мне сейчас в вашей России делать! И я адвокат!
— Так вот и не сгодились вы России, значит, зря на нее бочку-то катите.
Он заерепенился, весь ходуном заходил:
— Я бы сам, — говорит, — вашего бы царя взорвал.
Тут я совсем взвился. Вскочил, шашку рванул. Думаю: а, чем черт не шутит, война все спишет… И забыл, что у меня в кольце ножон, к портупее прилажена пика с немецкого шлема… Я ж ее сам и спилил с пикельхауба.
Тот испугался, заметался по купе и бросил в меня портфелец свой. Я и прикрылся рукой, и в тот момент меня моей же пикой в глаз и ударило от моего размаха. В тот день война для меня кончилась. И вернулся я на родину. А тут, видите, батюшка помер…
— Ужасно… — прошептала Марфинька, побледнев.
— Вот, говорят, не пожелай зла человеку… Хотел его пришибить, а сам себя чуть глаза не лишил. Вышел я из поезда, весь кровью залитый. А адвокатишко кудай-то вперед меня ушился так скоро, что я его и не видел больше. Слава Богу, душу живую не загубил.
— Слава Богу! Кончится эта окаянная война, все будет, как прежде,— сказала Свинятина и крикнула, что было мочи: — Дарья! Неси наливки!
— Да куда ж оно денется… — вздохнул Дакин. — А что? Возьму-ка я за себя Марфу Андреевну?
— Берите. Берите, она самолучшая у меня! — обрадовалась Свинятина, и голубое платье закачалось на ней. Не от порыва ветра, а только от вычурного ее хохота.
Марфа застеснялась и убежала на берег, за шиповниковый кряж.
Слугинский, накинув ногу на ногу, изрек:
— Идите, объяснитесь, Лёва, и дело с концом. Несите образа, маменька.
Дакин, обтеревшись вышитой салфеткой, надул щеки, вылез из-за стола и быстро пошел за Марфинькой сдержанной походкой, стараясь не потерять стать, которую сильно нарушал гражданский костюм в полоску и туфли с высоким подъемом.



 
 




      ©Вест Консалтинг 2008 г.