Литературные известия
Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
Подписаться  

Главная

Издатель

Редакционный совет

Общественный совет

Редакция

О газете

О нас пишут

Свежий номер

Гвозди номера

Архив номеров

Новости

Видео

Реклама

Авторы

Лауреаты

Книжная серия

Обсуждаем книгу

Распространение

Подписка

Реклама в газете «Литературные известия»

Магазин


       

Контактная информация:
Тел. 8 (495) 978 62 75
Сайт: www.litiz.ru
Главный редактор:
Е. В. Степанов




Гвозди номера № 15 (45), 2010 г.



Евгений Степанов

"Застой. Перестройка. Отстой."

М.: Вест-Консалтинг, 2009.

Верить ли всему написанному? Классического читателя давно не беспокоит этот вопрос. По мере того, как читатель учился чтению по диагонали, писатель осваивал навыки диагонального письма.

Прямо пропорциональная зависимость росла. Оставалось лишь довериться впечатлению, которое в целом оставляет та или иная книга.

Исключения появляются там, где хороший замысел воплощен хорошим языком. Когда делиться впечатлением, осмысливая книгу, так же легко, как дышать, а говорить о стиле, технических особенностях произведения автор позволяет, далеко перешагивая условные границы отзыва, критической заметки или рецензии. То есть, давно ожидались возможность и приглашение взглянуть сквозь художественное произведение на последние 30-40 лет, окружавшей нас действительности, без осуждения или преклонения, — а как на жизнь. На жизнь, ускользающую из-под любых оценочных критериев, непредсказуемо длящуюся и непостижимо подчиняющую себе человеческую память.

О творчестве Евгения Степанова написано немало. Сказано — еще больше. Но настоящий хороший разговор — неизбежно впереди.

Проза Степанова вызывает ощущение легкости, объема и глубины. Она живописна и колоритна. Часто пропущенная через запятую, в ряду с его поэзией, журналистской, научной и издательской деятельностью, она и в самом деле буквально пропускается, упускается. А проза, как ей и должно, проявляет самую суть писателя, обнаруживая редкие качества и талант. Именно в его прозе раскрывается дар великолепного рассказчика.

Возможно, поэтому название книги Евгения Степанова "Застой. Перестройка. Отстой", вышедшей в конце 2009 года в издательстве "Вест-Консалтинг", останавливает на себе внимание. К чему только не готовишься в условиях такого сочетания слов: сборнику избранных статей, интервью, исследованиям философского или социологического характера, наконец, помня о чувстве юмора и хорошем отношении писателя к разного рода игровым формам литературы, — палиндромному откровению или выбранным местам из книжки по трудоустройству, например. Но это роман. Роман с "крепким словцом" внутри. Из песни, как говорится, слов не выбросишь, и Степанов этого без надобности не делает. А если разные песни в разные годы нам одинаково помогали строить и выживать, то писатель об этом вправе говорить.

Необходимые в наши дни мобильность, проницательность, самодостаточность, сбалансированные ответственностью, чувством долга, честностью и художественным чутьем, — позволяют справиться практически с любой задачей. Когда обладателем таких качеств является писатель, стиль и вкус которого читатель мог проследить за последние годы по книгам: "Разные жанры жары", "Лю", "Люди, разговоры, города", "Ира, белая герла", "Портрет", "Это действительно было", "Благодарная песня Джамбула", дополняя визуальным путешествием по "Пунктиру", "Карманным календарям Госстраха", "Социальной рекламе в России. генезис, жанры, эволюция", — интерес подогревается задолго до пролога нового романа.

И, прежде всего, интерес не только к тому, с какой точностью отображены хронологически уловимые границы заглавных эпох романа: "Застой. Перестройка. Отстой", но к тому унаследованному опыту проживания отеческого пространства, которым писатель готов поделиться.

Новый роман Евгения Степанова состоит из пролога и девяти глав. Вместо эпилога помещена миниатюрная главка, благодаря которой можно начинать чтение романа в обратном направлении. Это происходит, возможно, помимо авторской воли, и совершенно не зависит от читательской осведомленности о приемах литературы. Просто хорошего точного языка никогда не бывает много. И пусть герои осваивают и в совершенстве овладевают немецким, роман написан и издан на русском языке, что, при филологической искушенности не только русским, но и другими языками, — лишний раз убеждает в стремлении писателя быть услышанным родным читателем, то есть нами.

В опубликованных отзывах — роман Степанова называют иногда альтернативной биографией, отмечая элементы журнализма, прослеживая линию литературной преемственности. Все это хорошо и правильно. И все это лишний раз убеждает в точности авторского построения романа. В конце концов, любая история имеет отношение к судьбе писателя и выглядит, как журнал жизни, ежедневник земного присутствия. А если вспомнить адамовическую рекомендацию относительно чтения любого журнала с последних страниц, где собирается квинтэссенция всего издания, то желание прочесть роман Е. Степанова в обратном направлении вполне закономерно.

Вообще, когда отмечаешь достоинства книги, конструкции романа, которой автор отдал предпочтение, необходимо уделить особое внимание. И придаешь ей значение всякий раз, когда спрашивают о чем роман. Пересказать роман несложно. Можно даже в двух словах. Но, вспоминая стиль Степанова, хочется сказать, что такую прозу лучше читать. Хотя, и пересказ романа принесет немало открытий. Если вспомнить знаменитую фразу, Ивана Бунина: "Говорят, раз из Белевского уезда уехал, не пишет, — пропал человек", — оброненную им в эмиграции на одном из литературных заседаний 1927 года, — то роман Евгения Степанова именно об этом. Стоит лишь перефразировать ее в направлении нашей темы: "Уехал из московского, кубиковского, берлинского, шарлоттенбургского уезда, и не пропал".

Доверие к жизни и внимательный, постигающий взгляд позволили Е. Степанову работать в разных плоскостях романного жанра, унаследовавшего все искушения прошлого: от ритуальных элементов орфоэпического зачина до монтажных вторжений, имеющих психоделические последствия. Писателю удалось сотворить универсальную атмосферу проживаемых героем ситуаций, благодаря филигранной работе с разнофактурным материалом, образуемым словесной тканью романа, оставляя, впрочем, некоторое пространство для своего, авторского, присутствия.

Универсальность атмосферы проявляется в том, что любой, даже ничего не знавший (нюхавший) из периода застоя, перестройки, но обладающий исторической памятью читатель, обязательно ощутит родную, только ему одному знакомую, узнаваемую до мелочей, в том числе и физиологического характера, ситуацию.

"Поначалу Сан Саныч нас сильно не напрягал — ну хряпнет немного, ерунда, с кем не бывает, ну пригласит иногда товарищей — тоже можно пережить. Поболтают они о том о сем, выпьют по бутылке на брата смертельной паленой водки, да и спать лягут. Мы всерьез заволновались после того, как осознали, что в его квартирке потихоньку образовался неформальный центр дворового алкоголизма. Все перлись к нему, к Сан Санычу. И мужики, и бабы. Это превратилось в систему.

Особенно часто приходил некий Влад Коменский. Он очень любил петь. По ночам. Часа в два-три у него начинались распевки".

Все девять глав — это вполне самостоятельные истории. Они происходят с главным героем — Евгением Викторовичем Жарковым, его женой Наташей и дочерью Настей. Родители героя, теща и друзья сквозной нитью проходят через все повествование, играя подчас решающую роль то в одной, то в другой плотно заселенной второстепенными и эпизодическими персонажами истории. Все это нанизывается писателем на основную, заданную прологом ось, которая есть не что иное, как судьба. Пролог представляется неким орфоэпическим взрывом, который сопряжен с любым творческим началом, включая момент рождения человека. Нужно сказать, что аккуратно касаясь морфогенетической модели, как одного из главных факторов, придающих эмбриону определенную форму, Степанов, не без чувства юмора, сквозь небесный океан со всевозможными волнами космического эфира, и в самом деле осторожно, пунктирно, касается на клавиатуре компьютера гласной "а", как возможного начала всего, и, прежде всего, первого вздоха. Выхватывая из небытия лишь определенные условия: "в непонятной студенческой Сибири нашли друг друга глаза потянулись друг к другу…", и фиксируя лишь номер роддома и данные матрицы: число, месяц, год, час и секунды.

Казалось бы, отсчет начался, щелкай себе на здоровье, читатель, главы и главки романа, как семечки: сельская школа, больница, сотрудник музея, газетчик, сотрудник "Центр-округа", жители Тверскоймской, топ-менеджер компании "Страхуй", эмигранты… Если бы не ощущение, что все эти подробности, вся эта правда жизни, написанная умело, крупными колоритными мазками, импрессионистично, щедро и со вкусом, — застает все-таки врасплох:

"После танцев все разошлись на спецужин. Это когда каждый ел то, что ему принесли родные.

Я не пошел. Был сыт. Баян остался лежать рядом с моим креслом.

Подошел какой-то неизвестный мне безумец. Глаза — буйного больного. Он взял баян, я не смел ему перечить.

"Лишь бы не сломал", — только и подумал.

А парень заиграл так, как, наверное, не смогли бы и в консерватории. Шустро бегал ловкими пальцами по клавиатуре, как, может быть, папанинцы по льдинам.

Но играл он почему-то исключительно одну мелодию.

К музыканту подбежал неугомонный Панов и попенял ему, чтобы он не мешал мне работать.

Я заверил Борю, что музыка мне никогда в жизни не мешала.

Все психи привыкли к тому, что я постоянно что-то писал. И никто не спрашивал (впервые в моей жизни!), зачем я это делал. Надо — значит надо".

Что-то удается Евгению Степанову за прозрачным повествованием, вдохновенным, полным игры светотени и ясности утаить, скрыть и оставить по умолчанию. Что именно? Какая-то надежная, но невидимая простому глазу опора, твердь?

Есть в первой главе, где троеперстно соединены "Подмосковная Москва — Кубиково — Кубиковск" в неделимое целое, — одно описание яблони:

"Во дворе росла огромная величественная яблоня — китайка. Яблочки были маленькие-маленькие, кисло-сладкие, мы их очень любили с братом.

Я смотрел на могучий и стойкий, как световой луч, летом врывающийся в дом, ствол яблони, гладил ее нежные листочки, прижимался к ней спиной, и она, как мамина теплая мохеровая шаль, согревала меня — я с детских лет был уверен, что дерево одушевлено, и оно — любое, абсолютно любое, но, прежде всего, конечно, яблоня! является моим родственником. Близким родственником".

Нужно сказать, что к трем страницам, на которых умещается самое дорогое для героя: детство, юность, студенческие годы, — Евгением Степановым приставлена эта яблоня, как "охранная грамота". За ней все истории романа сами собой, начинают собираться, складываться одна в одну, подобно расписным матрешкам.

Да, строение романа близко к строению матрешки. Автору, подобно герою детективного или приключенческого романа, удалось спрятать на самом видном месте сокровище — свой вымысел, благодаря которому только и можно передать земными писательскими (подручными) средствами непреходящее бытие. И подобно тому могучему и крепкому, как световой луч, стволу яблони, вымыслу, творящему искусство жизни, писатель остается верен и устанавливает с ним родство до последнего слова в романе.

Отсюда у него появляется возможность через детальную прорисовку тех или иных образов, прежде всего образа главного героя, Евгения Жаркова, тех или иных жизненных ситуаций — создать цельную картину, которую читатель знает изнутри, как самое себя. Редко в романе встретишь внешнее описание героев. Исключение, правда, делается для обитателей психиатрической больницы. Портреты создаются в основном из невероятно мельчайших психологических деталей, подобно опытам импрессионистов передачи бытийного пространства путем его спектрального разложения. А умение из точки одним движением руки, непрерывной линией, передать суть одушевленного или неодушевленного предмета — сродни почерку Пикассо. Наверное, поэтому задумываясь о названии романа Е. Степанова "Застой. Перестройка. Отстой", вспоминаются слова мастера по поводу того, что можно обмануть ум, но глаза, восприятие, обмануть нельзя. И то, что читателя ожидает за шаблонной заставкой названия, призвано переосмыслить многое, и собственную жизнь в том числе.

Так, условно, главы романа, авторской росписью ложатся на мал мала больше овальные, рассоединяющиеся посредине, деревянные куклы. И каждая последующая глава-матрешка содержит в себе все предыдущие, включая самую малую, неделимую, которая фиксируется в памяти читателя яблоней, согревающей героя, как материнская мохеровая шаль. Просто, надежно, вечно, как мир.

Отличие, принципиальное, от невинной лубочной игрушки, пожалуй, в том, что если выстроить все главы в один ряд, пустоты внутри каждой, отдельно взятой, не обнаружишь. В конструкции матрешки едва ли не самым главным является место соединения двух ее половинок. От точности и тонкости работы мастера зависит судьба каждой из них. На долю таких же мест в романе выпадает самое главное — ненаписанная, но ощутимая книга внутри романа. Ради нее роман, кажется, и создавался.

Если попытаться условно обозначить тонкие места соединений и записать их по порядку, то получится книга с таким содержанием:

1 Яблоня — Побег в любовь — Щукины палиндромы. 2 Фикусное стояние. 3 Византийский вояж. 4 Колизей Третьего Рима. 5 Компанийское стояние, или дежавю. 6 Эмиграция на круги своя. 7 Утренний душ.

Такую книгу внутри романа Евгения Степанова "Застой. Перестройка. Отстой" можно прочесть благодаря хорошо и вовремя усвоенным урокам литературного мастерства. Когда в этой связи, как очевидность, произносят имена Чехова, Пастернака, Гроссмана, Лимонова, Довлатова, а герой романа добавляет Вересаева, Гончарова, Бунина, Толстого, Пушкина, Оскара Уайльда, Маркеса; Искандера, Бондарева, Маканина, Токареву, Улицкую, — забывают напомнить одну восточную мудрость: когда ученик готов, учитель приходит сам. И, думается, кто бы из учителей не наведывал такого ученика, нам, читателям, от этого только лучше.

Так, благодаря превосходной работе с деталью, писателю удалось из первой туристической поездки Жаркова заграницу создать маленький шедевр, условно названный нами "Византийский вояж". Зарубежная поездка героя после психиатрической больницы, эпизодически связывающая рождение дочери и переезд-возвращение в Москву, написана Евгением Степановым, как миниатюрный рассказ, ценность которого растет по мере прочтения романа. И запоминается он благодаря тому, как работает с деталью писатель. Путевка, подаренная тещей, становится необходимым условием посвящения героя в свободу выбора, как в прямом, так и в переносном смысле:

"Первый мой заграничный город — Мессина, это в Италии. Я сошел на берег и хотел побежать. Узкие мощеные улицы, бродячие музыканты, необъяснимый наркотический воздух свободы, апельсины, растущие в центре города… Я как будто опьянел от наплыва неизведанных чувств и впечатлений, даже не верилось, что я на Западе. Конечно, я никуда не побежал. Ведь дома меня ждали Наташа и брыкающаяся в ее животе Настюшка".

Стамбульский пиджак (византийская одежка по плечу, кстати, италийского пошива) вещь, исторически предопределенная и вполне необходимая в повседневной жизни; и Анна Кирсановна, персонаж мимолетный, оттеняющий нелепое, до смешного, положение, в котором оказался герой на стамбульском базаре, но присутствие которого в эпизоде романа так же необходимо, как по-человечески необходима бывает добрая память, вплоть до имени-отчества, о первом встречном, который оказался рядом только для того, чтобы заговорить на понятном, родном, языке…

Из программных разговоров о чеховском ружье можно ограничиться примерами, которые еще раз напоминают о художественной зрелости Е. Степанова. Так появляясь не менее трех раз на протяжении романа, степановское ружье все-таки застает врасплох и выстреливает в самом конце. В первых главах романа писатель не только о ружье напоминает, но и под обстрелом Кабульского аэропорта успевает сказать, что это гранатомет. Затем ружье, а точнее — винтовка, появляется невинно сорвавшейся с уст Жаркова угрозой компании алкашей, и делает свое дело — разгоняет "генофонд нации". Оно заочно мелькает в сроке, который мотает за торговлю оружием двадцатилетняя поросль отечества.

Оно вырастает до размеров символа, когда приравнивается к Слову, и афористически зависает в камере, где мотаются сроки: русские палиндромы бывают разные… Степанов даже позволяет ему выстрелить буквально, когда выясняют отношения сильные мира сего. Но выстрел происходит как-то беззвучно, точно в немом кино: "Он приехал к себе на дачу — киллеры уже поджидали. Выстрелили. Петушков побежал, попытался спрятаться за деревьями. Но пули его настигли. Убили и водителя". Но по-настоящему, как и положено, оно выстреливает в самом конце романа в образе Шульца, благодаря метаморфозе, которая произошла в его судьбе.

С образом Шульца напрямую связаны темы веры и выбора. Причем, для героя романа тема веры развитие получает благодаря законам обратной перспективы. Достаточно вспомнить внутренний монолог Жаркова-менеджера компании "Страхуй", о смысле жизни, чтобы точнее определить точку возврата романа, прохождение которой принципиально как для героя романа, так и для его автора:

"Я сидел за письменным столом и размышлял. Что мы имеем на входе? Жизнь. Что мы имеем на выходе? Смерть. А в промежутке? Вот эту грязную, вонючую борьбу за существование, за выживание. Но ведь все равно не выживешь, и рано или поздно придется надевать деревянные костюмы. Так что же я суечусь, мельтешу? приспосабливаюсь к разным ничтожествам и карьеристам? Но как быть иначе?".

Эмиграция могла стать ответом на эти вопросы, каковым и была для многих, кого мы привычно нумеруем волнами русского зарубежья, если бы не одно обстоятельство. Сюжетная линия романа и сюжетная линия невидимой, внутри романной, книги Евгения Степанова неожиданно пересекаются. Точка их пересечения совпадает с исповедью Жаркова отцу Виталию в одном из берлинских православных храмов. Интересен этот момент не только сюжетным подарком читателю — в священнике герой узнает своего бывшего коллегу по работе и грехам, но и тем, что является местом встречи писателя со своим героем.

До этой точки, некой точки возврата, они шли навстречу друг другу. Пользуясь любой сюжетной возможностью, писатель, глава за главой, все больше открывал своего героя. Полнее всего это удавалось, когда речь заходила о литературе (и семье). Надо сказать, что и здесь Е. Степанов постепенно подводит героя к исповеди, начиная с азов. Почти школярски Жарков впервые экзамен на свою веру сдает в психиатрической больнице. Ведение дневника под фикусом, подобно медитативной технике фикусного просветления, Е. Степанов увенчал кратеньким диалогом героя с невропатологом. Так вяканье о "моем понимании литературы", созвучно рядовой теме школьного сочинения, спасет Жаркова от диагноза "шизофреник" и ускорит выписку из больницы. Диалог с профессором на выпускном государственном экзамене ВНИ (Высшего Номенклатурного Института) по основам политической экономии не только "отличит" героя в глазах читателя, сделает его самостоятельней, но и даст свободу выбора:

— Вы верите в Бога?

Я ответил:

— Да.

Профессор захотел уточнить:

— Бог — это любовь?

Я сказал:

— Бог — это поэзия.

Искушая Жаркова трудом на информационно-развлекательной ниве: от бесконечных, изматывающих душу звездных интервью для газет, плановых музейных отчетов, программного вокала туристического бизнеса, до накопительных операций в банке образования, обусловленных аспирантскими экзерсисами во благо диссертационного фуэте, а также пиарной инкрустации воздушного пространства всевозможными новинками (отстойной) действительности размером "призма-вижн", — писатель словно испытывает своего героя, чтобы, при случае, рассчитывать на него. И случай такой приходится на берлинскую исповедь, после которой Жарков будет принимать решение самостоятельно и сделает свой выбор. Но до этого момента ему еще предстоит несколько задушевных бесед. И здесь Евгению Степанову удается всерьез разговорить своего героя.

Несколько бесед, в карамазовском духе, о зловещей логике устройства этого мира. Одна происходит в купе поезда и касается вопроса зарабатывания денег у нас и зарубежом, — задана в ключе "кому на Руси жить хорошо" и выдержана в лучших традициях отечественного коротания попутной дороги: "В общем, дискутировали мы долго и бесполезно, ни до чего, конечно, не договорились, но хоть морду друг другу не набили и дорогу скоротали. И то дело". Эта беседа проясняет отношение героя к труду. Жарков на провокационные вопросы попутчика о равноправном богатении нации отвечает словами Святослава Фёдорова, что зарплата, подобно наркотику, превращающему человека в животное. Жаркову зарплата напоминает "гулаговскую" пайку, позволяющую не протянуть ноги от голода. По его мнению, деньги нужно зарабатывать головой, руками, как всю жизнь купцы зарабатывали; как сейчас некоторые пытаются заработать.

Вторая беседа прикомандирована автором к черноморской набережной, где и разговаривается легче, и примирительней постигается "мировая чепуха": от наведения порядка в стране, законах иерархического выживания, до метафизических открытий, подобно крепко подзабытым народным ноу-хау — где родился, там и пригодился… Этот анаповский глоток чистого воздуха вернет Жаркову ощущение защищенности и человеческого, братского, родства:

"Мы еще долго болтали с Сережкой на всевозможные темы, путано и бессистемно, точно впервые дорвавшись до невероятной радости человеческого общения, и незаметно пришли домой".

Третья беседа, как и водится, в кабаке, точнее в суши-баре, еще привязывает Жаркова к темам политики, литературного шоу бизнеса, литературы, но и позволяет преодолеть границу собственного мировоззрения: Бог — это поэзия, — открывая возможность настоящего творческого действия. На вопрос приятеля, что же для него значит литература, Жарков отвечает, точно отламывает хлеб насущный: "Литература — это воскрешение. Людей, событий, городов и стран. Это единственный способ бессмертия". После этого разговора он еще раз отвлечется на литературную дискуссию. Это вполне могло бы сойти за филологический рефлекс, если бы речь не зашла об уточнении поэтом Пересветовым грамматических характеристик слова "Мессия". Объясняя страхуевскому пииту нехитрые законы общечеловеческого языка, Жарков, словно всматривается в себя, того учителя словесности, рассказывающего сиротской нижнеспасской шпане о палиндромах и вечном, чему учит непреходящая жизнь Слова. Этот эпизод и подводит Жаркова к тем размышлениям о жизни, борьбе за существование и поиску выхода из логического тупика…

Теперь и эмиграция героя с семьей, и его исповедь в берлинском храме кажутся единственно верным решением судьбы, Провидением. И здесь уместно отметить запоминающийся ход Евгения Степанова. Когда у героя все складывается и наводится шарлоттенбургский порядок, как внешний, так и внутренний, писателю удается сделать по отношению к нему почти гоголевский жест: а поворотись-ка ты, сынок… Надо сказать, что по природному своему, писательскому складу, Евгений Степанов ближе к той линии в русской литературе, которую принято связывать с именами Гоголя, Толстого, Бунина, Иванова, и той писательской установке "Не могу молчать", взвалив бремя которой, писатель перестает быть только писателем, поэтом, издателем, изобретателем, человеком…

Встреча героя и автора романа, обозначена нами, как точка возврата. В романе это исповедь Жаркова. А по сути — прохождение Евгением Степановым сквозь героя, как сквозь свое отражение, разрушающее законы перспективы и магию зазеркалья. И этим всем читатель обязан — шарлоттенбургским кабанам. Писатель не только позволяет своему герою удачно устроиться в месте почти мифическом — русском зарубежье, но и вполне действительном — спокойном и зеленом берлинском районе Шарлоттенбург-Норд, а также в полной мере — ощутить свою семью, как неповторимую и единственную цивилизацию, но и устраивает встречу с самим собой, тем кусковским мальчиком, прошедшем все испытания времени и сумевшим, как в детстве, приотрыть дверь в дом (теперь и берлинский) и впустить могучий и стойкий, как световой луч, ствол яблони-китайки… Для чего? Может быть, для того, чтобы Жарков почувствовал себя, наконец, защищенным. Или для того, чтобы он, наконец, вернулся домой, стал самим собой?

Описание парка, кормление кабанов, это нехитрое постоянное занятие, которому придается герой Евгения Степанова, сопряжено и передается читателю ощущением огромной радости, душевного уюта, родства: "Вообще, я теперь точно знаю, кто хорошо относится к людям. К людям хорошо относятся берлинские кабаны, которые живут в шарлоттенбургском парке за невысокой оградкой. Как только кабаны видят людей, они подбегают со всех ног (копыт) к ограде и ждут провианта. Люди дают им разные отходы со стола, а также длинные макароны.

Макароны пользуются особым успехом. Кабаны радостно и прелестно хрюкают, толкаются, рычат, как люди, от удовольствия. Кабанов очень много — как-то раз я насчитал в парке порядка пятидесяти (!) лесных свиней (это вместе с маленькими поросятами). Гулять в парке — огромная радость. Кабаны — мои лучшие друзья. Наташа даже говорит, что внешне мы похожи. Я думаю, и внутренне тоже. Я тоже люблю макароны". Тепло, уютно, немного по-детски, как письмо домой, чтобы поделиться с родными кусочком счастья, чтобы хоть на немного отсрочить неумолимый и трезвый (и вечный!) эмигрантский разговор о возвращении. Зачем понадобилось Евгению Степанову затевать этот разговор в самый разгар берлинского благолепия? Возможно, чтобы Жарков сумел у священника Виталия спросить сразу о главном:

"Всю жизнь меня мучает один вопрос: если Бог всевидящ и всемогущ, то почему он допускает столько страданий в мире, столько горя?".

И, безусловно, для того, чтобы незадолго до звонка Аметистова, бывшего генерального директора компании "Страхуй", — защитить героя, как самое себя, ответом отца Виталия на свой вопрос:

"Бог горя не приносит. Страдания люди причиняют себе сами. Друг другу. Но Бог не желает ни в чем ограничить свободу человека. У всех нас есть выбор, с кем быть: с Добром или со Злом. Свобода — главная благодетель. Ее Господь не отнять, не ограничить не может".

Не удивительно, что писатель предлагает сделать свой выбор Жаркову, принимающему утренний душ. Сколько понадобится времени голому человеку под струями, вероятнее всего, прохладной воды, чтобы принять правильное решение? Секунды, отделяющие его от светового луча яблони-китайки. Часы, отделяющие от исповеди, и сутки, отделяющие от осознания, что русский человек вне своего места обречен на протирание штанов.

Нельзя не отметить степановскую склонность к легкому игровому финалу, путем эвристического постижения законов нашего языка. Вовремя, по-домашнему, помянутый Жарковым фразеологизм: штаны протираю, — воскрешает в памяти ремизовское изобретение ходиков Льва Шестова. Там Алексей Михайлович мастерски, не произнося, правда, обыгрывает устойчивое сочетание, достигнутое стаптыванием башмаков. Изобретение львашестовских ходиков — не что иное, как игровое описание постоянных прогулок по Булонскому лесу русского философа. Там, в ремизовских часах, была такая проволочка, которую он на время прогулок, надевал на ногу русскому философу. Пока Шестов прогуливался по лесу, часы шли, а как возвращался, то снимал с ноги петельку, и время останавливалось… Говорил, что очень полезное это занятие, и рекомендовал всем его для здоровья.

Сопоставляя эти изобретения, ремизовское из "Шиша елового" и степановское, кормление кабанов, из "Застоя. Перестройки. Отстоя", не перестаешь удивляться метаморфозам языка. Из фразеологических анонимов стаптывать башмаки и просиживать штаны, они превращаются в синонимы, роднятся, стоит лишь писателю правильно распорядиться своим временем и сделать свой выбор. Потому что, когда человек по-настоящему дома и занят своим делом, время не властно над ним. Оно замирает, как бунинский полдень, высвечивая, осмысливая, постигая и оправдывая все, до последней пылинки этого мира. Не случаен поэтому выбор Евгения Степанова обложки для романа "Застой. Перестройка. Отстой". Это символическое соединение на фотографии обшарпанной стены (жилого ли?) дома, с проемом окна и часами, на квадратном циферблате которых застыло наше земное время. Мы дома?

Оглядываясь на роман Евгения Степанова, как на событие в нашей литературе, еще раз прокручиваешь события, которые цепляет в памяти его название: "Застой. Перестройка. Отстой". И отвечая себе на вопрос "С нами ли это было?", понимаешь, что Евгению Степанову удалось не только написать хороший роман, но сделать нечто большее — задать свой вопрос: За что? И, думается, он сродни тем вопросам, которые наша литература обнаруживала, дабы помочь человеческой душе устоять. Что делать? Кто виноват? Куда несешься?..

И тут же, строчками из степановского "Портрета", ответить себе:

а с собою не взять ни рубля ни деркама непонятно — и видимо в сторону храма. Потому что если не попытаться ответить сразу себе на вопрос: "Господи, за что это нам все — застой, перестройка, отстой?", то это неминуемо сделает, просвечивающая сквозь три эпохи советской действительности "потаенная улыбка Степанова": "За что? За что? — За палиндромы!". А русские палиндромы, как мы знаем, бывают разные…

Ольга СИМОНЕНКО-БОЛЬШАГИНАM



 
 




Яндекс.Метрика
      © Вест-Консалтинг 2008-2022 г.