Литературные известия
ПодписатьсяПодписаться 

Издатель

Редакционный совет

Общественный совет

Редакция

О газете

О нас пишут

Свежий номер

Гвозди номера

Архив номеров

Новости

Реклама

Авторы

Лауреаты

Книжная серия

Обсуждаем книгу

Распространение

Подписка

Реклама в газете «Литературные известия»

Магазин


     

Недвижимость в Берлине
Яндекс.Метрика
Контактная информация:
Тел. 8 (495) 978 62 75
Сайт: www.litiz.ru
Главный редактор:
Е. В. Степанов




Гвозди номера № 18 (22), 2009 г.



ПОЭЗИЯ И ПРОЗА АЛЕКСЕЯ ЛЕВШИНА

Алексей Михайлович Левшин — известный русский писатель, поэт, сценарист, переводчик-синхронист, педагог, актер, бард.
Человек необычной судьбы.
Молодым человеком Алексей уехал во Францию. И провел в этой стране 16 лет. Окончил Сорбонну. Владеет французским, английским и итальянским языками.
Два года назад вернулся в Россию. Пишет, выступает, снимается в кино.
Сегодня мы знакомим вас, уважаемые читатели, с поэзией и короткой прозой (точнее — эссеистикой) Алексея Левшина.
Евгений СТЕПАНОВ

Я ПОНИМАЮ

Я понимаю, что это катастрофически смешно, но я скучаю по Петербургу. Потому что ели в Комарово, как ни поглядишь в окно, всегда были занесены, запеленуты снегом. Потому что в голову приходила такая здоровая и яркая печаль, которую и печалью-то не назовешь, уж больно она была поднимающей на воздух и держащей на весу чистой страстью. Или то была страсть просто прожить день?
Как ты ни натруживай себе лоб, а все равно не найдешь тех со спокойной горячностью торопящихся снежных дорог, по которым охваченный внутренним закипающим вдохновением, не то шампанским, не то зарей, забравшейся в диафрагму, ты мнешь наст и неосознанно метишь каждый слово шорохом и шагом, соединяя имена и неназванные, но кругом живущие слова — снег, сосны, лес, сугробы, залив.
И однажды была мама, и мы куда-то бежали, разъезжались ноги, а мы бежали. У мамы была огромная меховая шапка, и у меня огромная кроличья, и мама казалась такой высокой.
А эти улицы, оттаивающие не раньше марта? Вся эта щедрость старых пластинок, где по три произведения Моцарта связаны в пучок. И такая же немного вполоборота женская голытьба этих самых стаивающих тротуаров. Куда уходишь ты, снег? — старый, старый, шибко…
— Куда уходишь? — За старыми шапками. Наверное, за теми кроличьими, которых уже нет нигде.
Так что ты уж извини, асфальт, как ГОЛОЕ, НАМАЗАННОЕ ЧЕРНОЙ глиной плечо, подъезды по стойке "смирно" и мое замирающее от тихого восторга горло, а меня там нигде уж не слышно.
Ты уж извини, но иногда у женщин под мышками пахнет сывороткой, а подъезды, чем пахнут подъезды? Затхлой, убаюканной сыростью и еще немного кошкой пахнут.
Ты уж извини, но я всегда вспоминаю Петербург.


* * *


Сегодня небо слишком солоно.
И сладок беззащитный год.
И города рубаха новая
Меня своим морозом жжет.
Наощупь шелк весь этот мягкий снег.
Не может быть, чтоб ты стал всех дороже...
А если это так — ты лучше всех,
Нежнее всех, щедрей и суматошней.

Но собирать тебе и дела нет
Весь этот пух гусиный и перинный,
Весь этот горький перелетный дух,
Твоей любви гончарный круг неглинный.

Ты выпускаешь это все из рук,
На голый понадеявшись рассудок.
С обыкновенной жуткостью бегут
шесть добрых лет — быстрей, чем время суток.


НАШ МИР


Наш мир, наш русский мир стал военно-обновленным. В силу каких-то причин, связанных с выживаемостью, того, что мы называем "привычки" или "дела", мы не очень обращаем на это внимание.
Я хочу посмотреть фильм на компьютере. Дополнительные материалы к фильму "Андрей Рублев". Сама копия "паленая" и даже пахнет таким опознавательным паленым запахом дешевой пластмассы — как будто вынули ее из-за пазухи запылившегося пропахшего дымом ватника, но это все нестрашно…
Компьютер не опознает диск, и следует надпись: "Батарея: случайный выбор". И сразу мне кажется, что это та самая батарея, которая стреляет по врагу и где "нету снарядов уже…".
Мы плохо умеем забывать войну, мы переживаем ее не как стечение обстоятельств, а как тяжелый, изнуряющий удар — по всем нашим умениям и силам, и тогда мы собираемся в один плотно дышащий комок, старающийся сберечь все наше тепло и ясную радость жить, жить, жить... А в этом для нас так много.
Но поколениями потом не можем забыть переправы, кирзовые сапоги, ватники, водку, заткнутую газетой, промерзлый хлеб.
И как бы мы ни жили сейчас хорошо, душе все же плохо, и мы узнаем в навыках бедности, еще гнездящихся в нашей жизни, большую правду, чем в подземных лавках-бутиках и хорошо, в цветную бумагу упакованных яблоках…
Мы в этих навыках что-то большее слышим про свою душу.
Я редко хожу в церковь, но иногда я понимаю, как это важно жить по церковному закону. Нам — всегда это нам — и, если верить умнейшему и все же несчастному человеку Геннадию Львовичу Гараняну, у нас коллективное общество, мы привыкли говорить "мы", опуская понятие индивидуальности.
Но если я начну думать о себе, говорить о себе, чем я и занимаюсь всю жизнь — и в этом смысле права была Катя, говорившая мне: "В конце концов думать ты будешь только о себе"… если я буду жить собой и о себе, я пойму, что я идиот, сижу у матери на шее, как клинически нездоровый человек, с затороможенным комплексом неполноценности — и тогда… не уезжать же мне за границу… Есть решение проще: тихо сойти с ума.
Мне кажется, что, соблюдая церковный закон или просто единое дыхание службы, мы очень от многого излечимся. Тогда и сами слова начнут перерождаться, и само понятие службы превратится у нас из зашоренной, жгучей обязаловки в святую потребность.
Я знаю, что наше православие милосердно к слабостям и что оно помогает залечивать их. Лишь бы каяться. Я не вижу никакого противоречия в том, что человек кается в одиночку, но, попадая в состав целого мира людей, которые в это время стоят исповедоваться, внимают службе и молятся про себя. Выполняя эти правила легко и одновременно со всеми, мы не теряем своего лица... Но, и, может быть, в этом и есть сказочная простота православия, мы чувствуем, что есть другие лица.
Я ЧЕЛОВЕК ГРЕШНЫЙ. Повторяю: я редко бываю в церкви. Кстати, я не думаю, что то, что я сейчас пишу, так уж старомодно или непонятно.
По понятиям моей матери, я какой-то выпавший из жизни человек. "как же можно так плыть по течению. Быть все время расслабленным!" — это ее излюбленные трагические реплики.
Интересно, что ей удается проговариваться, но не в смысле психоанализа, как сейчас принято трактовать многие наши тупики, боли и выхлопы души, а в смысле евангельском: я действительно, может быть, тот расслабленный из Овечьей купальни.
Стоит мне начать писать о Евангелии, я перестаю писать, как Достоевский, и чувствую, что слова мои льются не умиротворенно, конечно, но все-таки уже восторженно. За восторженность свою я не хочу краснеть: восторженность не может быть запрещена.
Так я оговорился и забыл договорить: я считаю себя вполне современным человеком. Я ведь бываю на встречах и так называемых "презентациях" книг — как тяжело писать: язык становится заскорузлым, с такими роговыми мозолями, когда пишешь современное слово, которое так и не легло на душу — так вот, живя расслабленно и переживая от какой-то неслаженности своей жизни, я часто бываю на встречах людей, существующих совершенно обособленно: это молодые сообщества, собирающиеся вокруг прихода — это, когда я бываю в Питере, и есть еще один монастырь в Москве — это и просто встречи, где все же обязательно есть берущий на себя ответственность мужчина, иногда студент, или женщина с лицом матушки и тихой восторженностью церковного старосты — так вот, эти люди поют, сочиняют песни, еще они говорят о молитве, о паломничестве и о том, что трудно быть русским.
Я чувствую за собой один грех. Наряду с ним маленький, я уже стал с ним бороться: но какую радость он мне доставляет, когда я не могу с ним бороться! Это покупка книжек и дисков — музыки, в основном, классики или моей любимой латино-американской и чтобы была гитара… Какое счастье! Но у меня уже год нет своих денег. Ем я тоже на материнские деньги.
А второе, вернее, первое, тот самый грех: я не могу не смотреть на женщин.
Иногда мне кажется, что я боюсь их. Но на самом деле, я их просто не понимаю.
В метро только что: она сидела рядом со мной. Искоса взглянула на меня, тогда я осторожно стал глядеть на нее.
Какой-то олений нос. А вся она чистенькая. Нет, не так — она простая и ясная. Худая и юная. Такие детские черты лица и такие жирные черные от туши ресницы. Юная.
А потом я увидел ее на эскалаторе и понял, почему ее не задевало ни то, что люди вокруг, ни жара, ни шум. Дело было не в ее неожиданной святости, а в том, что она слышала музыку. Наушник я заметил только на эскалаторе. В вагоне ведь я ее почти не рассмотрел.
Пришел к маме на работу, там ее бывшая секретарша Оксана, теперь уже повышенная, аккуратными и нежными движениями, будто стелет постель, что-то выискивает на компьютере, а тучный Ваня и Сергей ждут. Я пошел в кабинет, выделенный мне матерью, чтобы я никому не мозолил глаза, и думал, какая она сдержанно-грациозная, эта маленькая Оксана, как у нее до боли упоительно повисли эти буро-сиреневые рукава, с прорезью посредине, и как мне, без всякой мысли о поцелуе, хочется просто долго смотреть и на эти рукава, и на спрятанные в них маленькие плечи и длинные маленькие руки, и, совсем не замечая черные лямки лифчика, видеть мысленно ее ласковосерьезное лицо, слышать голос, такой же искренне-аккуратный, как и вся ее фигура, как будто она встает на цыпочки, чтобы поцеловать осторожным и детским поцелуем… но я все-таки чувствую, что она целует кого-то, а не меня (я ведь знаю ее мужа).
Мама говорит, что у нее какая-то страшная болезнь ног, ноги сильно распухают, она лечится уже не первый год. Муж ее раньше работал у мамы в Центре шофером.



 
 




      ©Вест Консалтинг 2008 г.